‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Книга живота

Главы из книги Владимира Данчука.

См. также.

Главы из книги Владимира Данчука.

Об авторе. 10 мая, на Светлой Пасхальной неделе в Самаре на 62 году жизни скончался Владимир Иванович Данчук. Более двадцати лет он работал сторожем Покровского кафедрального собора города Самары. Владимир Данчук родился в городе Чайковский Пермской области. Окончил Литературный институт имени Максима Горького (отделение поэзии). В литинституте познакомился со своей будущей супругой Ольгой Васильевной. Супруги переехали жить на ее родину в Самару.
В семье Данчуков родилось девять детей. Сейчас старшей их дочери Елисавете 32 года (вы прочтете ниже о первых месяцах ее жизни). Она химик-технолог, сейчас находится в декретном отпуске. Младшей их дочери Екатерине пятнадцать лет, она учится в Православной школе №54 города Самары. В последние годы жизни Владимир Данчук активно сотрудничал с нижегородским издательством «Родное пепелище». В этом издательстве вышли книги Владимира Данчука: «Книга живота» (2003 г.), «Стихотворения», «В садах Эдема» (2010 г.) и др.

Мы предлагаем вниманию читателей отрывки из автобиографической книги Владимира Ивановича Данчука «Книга живота». В ней рассказывается о становлении молодой семьи, об обретении героями книги глубокой Православной веры.

Год 1979-й

По утрам нынче туманы и такие густые, что солнце выглядывает лишь после обеда… Иду утром на электричку: все убогое скрадено, чистый, прохладный воздух и строгая, и торжественная печаль. В осени люблю чистые силуэты. В тумане кажется — тишина. Шум железной дороги как будто удалился. Есть что-то царственное в этой осени. О, если бы не на работу! если б встать в такую рань для себя, глотнуть горячего кофе и выйти куда-нибудь, меж деревьев, просто так, погулять, слегка продрогнуть и вернуться к письменному столу… Для полноты мечтания: к столу, на котором разбросаны книги Розанова, Флоренского (ишь, гастроном!) …

Пишет Ольга: «Здравствуйте, дорогой батюшка!

Я так долго не писала вам, что с каждым днем начать письмо все труднее. Вы ждете от меня ясного ответа о моей жизни, ясного определения — а оно в душе моей не готово.

Я виновата и перед вами, и перед Володей в те первые дни нашего с вами знакомства, когда я, очаровавшись вашим образом жизни, который еще недавно представлялся невероятным, возможным в прошлом, но не сейчас, в наш век технических игрушек и душевных пустот — хотела бросить все и жить, как вы. Дорогой батюшка, раздумывая, я пришла к выводу, что я не совсем ясно видела источник силы для такой жизни — а источник этот в заповеди Христовой: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем своим». И весь вопрос должен быть в молении об обретении этой любви, а образ жизни складывается как следствие.

Дорогой батюшка, когда я вспоминаю свою жизнь, она начинает представляться мне исполненной таинственного смысла.
В отрочестве встревожилось сердце присутствием в мире Тайны и с тех пор уже не успокаивалось.

Батюшка, как трудно в наше время обрести веру. Как раньше человеком с молоком матери впитывалась вера, так сейчас большинством из нас — неверие. Я чувствую в душе своей разгорающийся живой огонь. Яуже не могу представить жизни без Бога, но боюсь другого — как бы мысль и чувства не остановились на этой уверенности, как бы вера не превратилась в инерцию; поэтому сердце мое нуждается в молчаливом уговаривании — размышлении. Я еще не всегда готова произнести имя Господа. Поэтому, батюшка, у меня еще нет сил решиться на одинокую жизнь. И поэтому мы с Володей решили повенчаться. Это должна была я вам сообщить. Это я не могла долго объяснить вам. Да и не знаю — объяснила ли сейчас достаточно ясно? Я хотела спросить, батюшка, вашего благословения и просить не оставлять нас вашими молитвами…

Простите меня. С любовью к вам Ольга».

Сегодня ушел с работы за час до конца. Олечка была рада… Только что вернулись с прогулки: темная ночь, глухие улочки, морозный воздух.

— Разве мог я думать, что буду так счастлив!

— И я!… А мечтала раньше о страдании…

— Да. Воображалось что-то величественное и трагическое!

В субботу причащались в Покровском соборе, а на следующий день там же венчались (о. Иоанн). Вечером разразилась буря. Мать спросила, ходим ли в церковь (очевидно, соседки нас видели). Ходим! — Боже, что было! «Лучше уезжайте», — говорила она. Храбрая Олечка — я по старой памяти ждал от нее нервов — ничуть не бывало! Я получил урок терпения и смирения. Она сняла иконы и пообещала матери не ходить в церковь, пока мы живем у нее.

Дома царит молчание. Мать, придя с работы и поужинав, в первую голову спрашивает газету «Правду» — и сегодня я видел, как она с полчаса сидела над газетным листом, над которым было надписано: «Речь тов. Л.И. Брежнева»… Тягостно.

Оказывается, вступив в ряды пролетариата, я должен разделить и все его тяготы. Военкомат вызывает меня на сборы — три месяца отработать на военном заводе по своей специальности (не настоящей — «литературный работник», а липовой — «слесаря-сантехника»). В первый раз я пожалел, что не сделался редактором на телевидении. Одна отрада — купили сегодня Достоевского из «Литературного Наследства» и Гоголя.

Помогли хозяйке перетащить ее вещи из наших комнат, остались у нас кровать (ну и сюрприз был, когда она матрац утащила — у нас же нету!), стол, три стула, тумбочка и трюмо. Das ist Schick. Пустовато, просторно, свежо. Когда мы притащили узел с одеялами и подушками, выложили на стол первые семь книг, нам вдруг так понравилось наше будущее жилище (с наклонным полом), что мы расцеловались… Принесли проигрыватель (и уже слушали Баха).

Мать купила к новому году восемь бутылок пива, собирается праздновать. Мы, правда, говорили, что до Рождества у нас праздников нет, но она, кажется, не верит: новый год — это же праздник, к которому привыкают с детства. Побывала у нас в гостях. Она уже другая: мягче, жальче — и о религии уже не возмущенным тоном, а каким-то просительно-снисходительным, мол, «да ладно уж вам». Оля попросила ее напечь пирогов к Рождеству. С готовностью: «Хорошо. А когда?». Все спрашивает, не надо ли нам чего-нибудь. А что нам надобно? И я сказал, засмеявшись: «Нам одного только надо — чтобы нас любили… ». Вздыхает: «Вот и одна я теперь… ».

Год 1980-й

С трудом поднявшись около семи часов и наспех выпив чаю, в половине восьмого я вышел из дому и был заворожен. Уже светало. Небо над нашей «городской деревней» было чистое, на западе — еще ночное, с яркими точечками звезд, а на востоке уже нежно-голубое, с чуть-чуть порозовевшим краешком; между — неуловимые, мучительно радостные переливы красок от темного, с блестками, бархата зимней ночи до предчувствия ослепительно-солнечного зимнего дня. Какая торжественная над нами — жизнь!

Да здравствуют пятницы! С работы меня отпустили в три часа. Солнечно, морозно. В электричке сочинял в голове журнал и типографию, чуть не проехал остановку, вскочил, но у самых дверей задержала старушка: «Подай, милый, Христа ради, безродной». Но спрашивать было некогда: я лихорадочно рылся в карманах и кошельке, но выудил только три копейки. «Вот, бабушка, все, что есть… » — «Спаси Бог», — услышал я едва, уже выскочив на звонкую платформу, в лязг есъезжающихся дверей. Ахти мне! — переживал: надо было хоть рукавицы отдать…

Покровский кафедральный собор
г. Самары.

Родительская суббота. Проводил Олечку до церкви, поставил свечку, потолкался в тесноте. Народу много, посредине церкви стоит длинный стол, уставленный корзинами с яйцами, пирогами, рядом громоздятся холмы из тортов, пачки сахара, банки варенья; у стола стоят бочки-чаны, в них сыплют конфеты и печенье. Я жадно разглядывал эти подробности. Дар… Выбранный, обдуманный, принесенный. В этом есть что-то далекое-далекое, неизвестное мне… Шел обратно, оставив Олечку с мягкими глазами у алтаря, а мне навстречу катил, почти не прерываясь, поток бабушек. Боже, сколько их! Вот — племя. Хранительницы тепла… Милая бабушка! шел и вспоминал, как мы вместе радовались, вместе огорчались.

Понемногу возвращаюсь к прежней своей деятельности: дочитал Ломоносова, пободался с Гете и, наконец, снова раскрыл Евангелие. Недели две, наверное, в руки не брал — но! ритм должен быть снова отлажен: день должна окаймлять Библия… Великий немец выжал из меня все соки, я возненавидел изысканность речи. Скоро ли к сказкам?… Дворяне были гениями. Болтать в 10-12 лет на чужом языке! счастливцы… Невезучая моя, разночинная судьба!

Оля — М.Г.П-ву: «Уже два месяца мы живем на новом месте — в двух комнатах кривенького домишка. Окна наши выходят в сад с несколькими яблонями. Очень тихо, особенно ночью. Когда дует ветер, то весь дом начинает стучать и поскрипывать, так что сначала мы все выходили во двор и прислушивались — не к нам ли? не к соседям ли? Здесь ко мне возвращается детство — в чем? — в отсутствии цивилизации. В детстве ведь важен не водопровод, а вода, не электричество, а свет, огонь. В деревянном доме все по-другому. Я чувствую, что он дышит — к утру уходит тепло, хотя окна наглухо закрыты… »

После обеда ездил за получкою в дирекцию. Ждал около часа; собралась толпа, ругань и табачный дым стояли в коридоре. Я отошел и сел на стул возле бухгалтерии, углубясь в сентиментальные немецкие встречи с Бетховеном. Слышу вдруг: «Владимир Иванович?… ». Поднимаю голову: девушка улыбается. Оказалось, моя студентка, с 5-го курса. Вынесла мне ведомость и деньги…

Изумительная звездная ночь. Я выходил, когда еще только смеркалось — невообразимо нежные переливы синего света на западе густели к востоку, контур городских крыш, образуя западный горизонт, подсвечивался тонкой и нежной алой полоской…

Мать встревожена: конкурент на квартиру написал жалобу, что мы с Олей нарушаем закон о паспортизации (что это такое?), в горкоме учредили комиссию, что-то хотят расследовать…

В общем, обстановка, в которой у нормального советского человека сдают нервы. Я успокоил ее, как мог, сказал, что даже если обнаружат, что мы ходим в церковь, по закону за это никаких гонений не полагается, по конституции у нас — свобода совести, религиозные убеждения не влияют, т.е. не должны влиять на получение квартиры, должности, пенсии и т.п. Она глядела на меня с желанием поверить, но — недоверчиво. «Ничего противозаконного мы с Олей не делаем», — сказал я в заключение и поспешил на электричку.

Трудиться сегодня не пришлось — навещали шефа в больнице. В час пополудни я был уже дома. Олечки не было, и я полез в подвал. Провозился более часа (уголь никак не разгорался), тут и Оля пришла. И накормила меня таким вкусным обедом! Время от времени снисходит на нее вдохновение, и она из самых простых вещей — картошки и лука — готовит нечто восхитительное.

Тепло; после грелся на солнышке возле котельной, сидя на железной скамейке. Весна!… Съездили в Москву (на Светлой седмице). Гоголев подарил нам пишущую машинку… Перед отъездом я принимал экзамены у сдававших досрочно, и одна отчаянная пятикурсница затолкала в мой портфель бутылку коньяка и коробку конфет. С этими-то «данайскими» дарами я прямо с поезда и направился к Гоголеву. Взлохмаченный и сонный, с торчащей во все стороны бородою, он открыл мне дверь морозовского особняка… В Москве и москвичах меня поразила неизменность. Все та же, все те же. Не знаю из каких оснований, но я чувствовал себя немного подросшим. Валя М. сказала, что я возмужал.

С работы вырвался только в шестом часу. Подходя к дому, заметил над трубой яростно рвущийся на ветру дым — топит, значит… В темном подвале, освещаемом лишь отблесками огня из печурки, сидела на корточках Олечка — в грязной телогрейке — разговаривала сама с собою бодрым голосом:

-Еще одну лопаточку осталось подбросить…

Приходила мать и увела нас к себе на пельмени (посидела, оглядывая наше убогое убранство, вздохнула и сказала: «Совсем в церковь собрались… вон, и «Богословские Труды» лежат… »). Вернувшись, я сел к столу, Оля прилегла в «кабинете» с непобедимым для нее Лосским, и вот — спит. Пробовал будить, сначала уверяла, что она и не спит совсем, а потом сказала: «Ну, какой ты, право… ». Хорошо, сказал, спи! Хоть до второго пришествия.

А наша мама в эти дни потерпела поражение в битве за квартиру: ее все-таки передвинули на вторую очередь (на первую втиснулся директорский шофер). Она восприняла это весьма болезненно (кажется, пошатнулись ее неколебимые коммунистические убеждения и вера в государственную справедливость: «Меня воспитали партия и правительство», — заявляла она с пафосом).

… Олечка встала в половине десятого. Пока она готовила, я читал А.Толстого. Век XIX завораживает меня, в отличие от XVIII-гo его быт максимально похож на наш и тем разительнее несходство: их проблемы, вопросы, неурядицы для меня почти идеальны, в них метафизика русской жизни поспешно исчерпывала себя, мещане уже притязали на духовность, но даже эти претензии дороги мне, ибо после великого перелома притязать было не на что — Россия стала прошлым.

Затащил Олечку в кинотеатр и купил билеты на французскую комедию с Бурвилем. Зашли к Маше, она отсоветовала Бурвиля и порекомендовала Тарковского. До начала фильма оставалось минут десять, поэтому торопливо распрощались, так и не успев поговорить. Пока я продавал наши билеты, Оля купила на «Сталкера» — оказалось, две серии. Но шел без страха, доверяя Машиной рекомендации (она сказала: «Смотреть тяжело, но после фильма — светлое чувство» — и добавила: «Надо бы еще сходить, хоть и тяжело смотреть»).

Смотреть — крайне тяжело. Вышли раздраженные. Хорош Тарковский, отыскал философов — Стругацких! Прямо смотреть неловко, как на спиритическом сеансе — взрослые люди с серьезными лицами «священнодействуют» вокруг — нуля! Бездарно. Я не видел, конечно, «Доктора Каллигари», но, судя по всему, что я об этом знаю, стиль тот — немецкий экспрессионизм, подновленный опытом итальянцев: философия над зрелищем рваного ботинка или фанерного циферблата без стрелок. Пока герои молчат, еще туда-сюда, запечатлеваемая реальность дает пищу воображению, но когда начинаются «шекспировские» диалоги братьев-фантастов, хоть зубами скрипи. С глубокомысленными физиономиями — «валяют ваньку» (может, в этом и смысл: именно «ваньку» — «валять»?). Maшa говорила что-то о брейгелевских пейзажах» прежних картин Тарковского… Что с Машей?

Вернулись поздно. День был испорчен. С трудом обрели равновесие. Оля полола с Наташею огород, я отвлекал Людочку (Наташа причащала ее сегодня, и она до самого вечера была удивительно смирной). Читаю «Церковную Историю» Бахметьевой.

«Чингиз Айтматов. Повести» — Машина рекомендация…


Архиепископ Куйбышевский (впоследствии Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский) Иоанн (Снычев).

Вновь я удивлен. Автор ничем не выделяется из толпы средних советских писателей очеркового плана. В нем ясно сквозит плоскостное мировоззрение стандартного советского воспитания, с той, общей для него, шкалой ценностей, которая абсолютно не позволяет измерения «в глубину». Азиаты, судя по моим знакомствам, вообще падки на «блестящее», и если национальная культура, недоразвившись, ограничивается «археологией и этнографией», красивость становится общим жребием попыток выработать национальный идеал на современной почве. Кажется, только узбеки соединили «археологию и этнографию» с «государственностью», т.е. успели родовые и племенные идеи выпестовать до «национального»…

С Олечкою случаются странности; вчера, когда мы встретились с нею у матери, она вдруг стала разговаривать вздорным голосом… Потом закапризничала, надула губки. Я смотрел на нее строгими глазами и говорил укоризны. Отошла.

Получил зарплату и отпускные… Купил сразу Олечке цветов на пять рублей, 30 отдали хозяйке (я хотел 40 дать: мол, и за свет — не взяла). Поболтались в центре, ожидая подарка от судьбы — увы, стоящих книг не попалось. А вечером, скудно поужинав, вдруг расписались — «Укроп — царь огорода… ».

… Дождя не было и ночью. Ветер с запада по-прежнему треплет два наших тополя, они шумели всю ночь. Я посидел на лавочке, подумал об осени, потом — о смерти, и на мгновение тяжело стало от замкнутости духа, от невозможности вспомнить себя со стороны: жив только в это мгновение.

Отпуск кончается; такое чувство, что кончается и лето. Чайковский-город действует на меня разрушающе. Возвращаясь туда, где я никогда не был своим, где не было биографии, не было ничего, кроме томления и мечты о большом и ярком мире, где я жил как на станции пересадки — возвращаясь туда, я с потрясающей силой ощущаю две взаимоисключающие реальности. Там, кажется, нет Бога. Хуже — там нет и жажды Его. Это не просто «новый город», это — новый мир. Новый в самом страшном смысле слова. В Москве или здесь, в Самаре, усилия антихриста можно презирать: сияют главами хоть две церкви, хоть одного убогого или нищего встретишь на улице, даже дома говорят об истории и культуре. Там — отдельный мир. Сверхнормальные люди: огороды и телевизор, рыбалка и грибы, работа и зарплата… Все это не так жутко, когда есть что-то и «вне», пусть даже отвергаемая, выражается просто в старинных фасадах (кажется теперь, что и на лицах). Там — нет связи. Пуповина развязана, конец повис в пустоте. Новый мир. Так вот что строится!… И меня задавило. С каким трудом, с каким неверием молился я там. Как тосковал и жаждал уехать. Бедные мои родители, я ведь люблю их и с каждым моим приездом убеждаюсь в этом, стараюсь не думать о их смерти.

Уже неделя, как напали на меня кощунственные мысли. Вот — горе! Я сидел у батюшки, один, записывал «Сказание блаженной Феодоры», и тут привязалась ко мне неотвязно странная (сторонняя!) мысль… Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Всю неделю чувствую себя грязным, завидую Оле, Наташе: они и не подозревают о возможности такой мерзости. Ни о чем почти не могу думать, только жду с покорностью и томлением, когда Бог избавит меня от сей напасти. Ни одна мысль, ни одно чувство не рождаются во мне чистыми, сильными, звучными; все — будто ворованное. Тяжело и томительно. Даже чтение не спасает — посредине страницы, не вызванная никакой ассоциацией, постоянно таящаяся во мне — вдруг затмит смысл та же самая мысль.

Олечка поднялась — еще не было шести. Отогнув штору, сказала совсем не сонным голосом:

— Посмотри-ка…

И я, вытянув шею, выглянул в окно: в треть неба стоял неподвижный, ярко пламенеющий костер восхода… Но через четверть часа только слабо светилась узенькая розовая полоса на востоке — ровная серая пелена затянула небо от края до края. Бабье лето не удалось.

Олечка вышла на работу: сторожить контору. Ночь мы уже там промучились, укладываясь, по очереди, то на столе, то на стульях; утром проводил ее на электричку и вернулся в котельную. Люблю ее в эти дни ясно и памятно — грация и прелесть необыкновенные во всех ее чертах и движениях.

Субботу Олечка уговорила меня провести дома, и после завтрака я сразу сел за машинку: допечатал Иванова («Камень святых») и приступил к перепечатке «Столпа» Флоренского. С первых же абзацев подхватила меня тонкая и гибкая, как стальная проволока, мысль о. Павла. Нет, он по-прежнему в числе любимцев: Пушкин и Достоевский, Розанов и Флоренский!… После занятий с ними я бодр, свеж и полон идей.

Застал Олечку заплаканной. Мать опять «выясняла отношения»: не шпионы ли мы, не состоим ли в какой организации. Вечер был испорчен, до самого сна мы грустно разговаривали, не видя никакого выхода. Уехать? — куда? Укладываясь, я решил прочитать все известное мне «вечернее правило», и был вознагражден за этот неудачный день светлыми минутами.

Сладострастная мечта: жить поэтом, «гулякой праздным» — думать, писать, читать — по своей прихоти, ни одним часом своей жизни не жертвуя внешнему. Это — сказка! Николев пишет: скучаю в своей деревне по большому свету… С жиру бесились господа!… Самая непритязательная пища, самое скромное платье удовлетворили бы меня… что — удовлетворили! я был бы счастлив такой жизнью.

Впрочем, грешу — я счастлив и теперь. Не нагляжусь на милую мою Олечку, целую в восторге — я влюблен. Вот осень: влюблен и счастлив.

У нее уже с месяц болит грудь, и, оглядывая себя с важностью, она озабоченно поглаживает свой живот и говорит, вздыхая:

— Будешь ли ты любить меня так же, если у нас кто-нибудь народится?…

Год 1981-й

Свободный день!… Проводив Олечку на курсы, получил деньги в дирекции и пошел — в кино! На фильм Висконти «Невинный», поставленный, как оказалось (к немалому моему удивлению — «пропустили»!), по роману д’Аннунцио. Но — история с бытовыми ужасами. Имея ввиду не портить себе целого дня, я благоразумно ушел за час до конца фильма, когда герой с плоским и преступным выражением лица вошел в детскую…

Мише: «… Столкнувшись с религией, я — чистый атеист, совершенно пустой от восприятия чего-либо не из окружающей среды — восстал. Я восстал, Миша, и бунт мой был яростен, ибо религия отбирала у меня все, что я ценил до сих пор: литературу, сладкие плоды мира, нежную мою плоть и — самое жуткое — только что встреченную любовь, всепоглощающую, такую, что я весь, с ног до головы, чувствовал себя любовью… даже имя, так как по святцам мне выпадало другое… Чуть ли не год я не складывал оружия… больше, чем год… Но был год «активных действий», когда я испробовал все виды подлости, чтобы уничтожить незваную гостью. До сих пор бледнею, вспоминая, на какие низости оказался способен… Но гостья-спасительница не отступила, и — смиряясь перед нею — я, к изумлению своему, почувствовал не унижение поражения, а радость победы. Это светлое чувство гармонии и мира охватывало меня всякий раз когда — замученный и злобный, загнанный в угол — я понимал полное свое безсилие и, почти прощаясь с жизнью, говорил: «сдаюсь… ».

С каким легким чувством, полный радостных ожиданий я отказался тогда от всего, что знал, сказав себе, что всесодержание моего интеллектуального мира равно нулю — мне было 25 лет, яне умел перекреститься… Я понял, что в мире есть Тот, Кто определяет его ценность, принадлежа к Которому будешь пусть блудным, но сыном — культ, Церковь, Бог».

День был задуман сложно, но — утром я не встал вовремя, а Оля, пожалев, не разбудила меня и уехала на курсы. Время ушло… Сходил в магазин за молоком и купил — удача! — два литра. На дворе — морозно, солнечно; деревья сказочно мохнаты; прекрасный нынче день. Буду «жить» его не торопясь, дома.

Листал старые записи: как тяжело умнею, как медленно! Вспомнил последнюю свою глупость — письмо Мише. Как бы исправить?…

Вчера были на ранней обедне в Покровском. Удивительное творится в последнее время: я по-прежнему невнимателен и рассеян (и неблагодарен), но каждый раз на Литургии нечто касается души, и ухожу со службы всегда тронутый и радостный (такое чувство, что некая тяжесть снимается с плеч). И всякий раз понимаю незаслуженность этого светлого дара, мое неучастие в нем: просто дается — помимо меня, помимо воли моей и сознания.

«Божественная литургия св. Иоанна Златоуста. Опыт общедоступного изложения. Киев, 1905» — Олечка, оказывается, помнит почти все песнопения; я погудел вместе с нею… Удивления достойно, что сия книга заставила меня пережить минуты благоговения и восторга, между тем как изложение чинопоследования в «Настольной книге» воспринимается мною весьма сухо и чисто функционально. Эта беда преследует меня всякий раз при чтении назидательном.

Проснулся, и так мне понравилось «быть дома», так восхитило неторопливое вставание, что я пожаловался Олечке, почему я не барин?…


Протоиерей Иоанн Филев.

День был — из редких. Спал и читал. На полках обнаружил много ненужных книг — как бы мне добраться? Олечка немедленно встала на защиту изгоняемых. Ее пугает память о первых моих погромах: я тогда явился в Самару новообращенным адептом славянофильства и отволок в букинистический не только Маяковского, но и Белинского с Писаревым под одним общим лозунгом: мол, это не имеет никакого касания к русской культуре. Теперь этот пуганый воробей даже Хемингуэя не позволяет мне сдать, все еще действует тот шок.

Да, вчера выпал снег, похолодало, и возле нашего домика мы нашли чисто зимний пейзаж. И я в последний раз поразился тому, с какою бережностью, как неброско и нежно укутывает мир зима: не только земля и тропинки, но и дома, деревья, заборы, даже воздух приобретают пушистый — особенно в сумерках — вид.

Поднялись мы сегодня в половине седьмого; помолившись, позавтракали остатками ужина, и я, совсем позабыв, что нынче пятница и я должен питаться одним хлебом и водою, аппетитно похлебал супчику. И разъехались…

К вечеру опять пошел снег, все бело и пушисто, будто перед Рождеством, Олечка спит. Перечитал ее дневник, заметил несуразицу в датах (так спешно живем) и еще — что под ее рукою наиболее употребляемый эпитет по отношению ко мне — «бедный».

Ночью температура упала до — 23°С. Олечка сменила меня в шестом часу утра; я быстро сполоснулся в душе и с каким-то звенящим эхом внутри упал в сон. Через полтора часа Оля подняла меня. Мы выпили чаю и вышли из электрических сумерек котельной — ослепительно залитое солнцем небо, искрящийся снег! Превосходная погода, да только не весенняя.

Олечка ворчала с самого утра, хмурилась, говорила скандальным голосом, и я решил не ездить в библиотеку. «Остаюсь», — сказал я. Но она насупилась вороненком и сварливо возражала на мои легкомысленные замечания, пока я не остановился в изумлении и не сказал:

— Что ты ворчишь? Посмотри вокруг себя: благодать какая! Посмотри на небо!…

— У меня глаза закрываются…

— Так посмотри на север! Видишь, какие ветки — на синем небе?

— Вижу…

— А снег какой!… Что же ты? или тебя не любят?

— Любят… я — плохая…

Дома, наливая мне суп, вздохнула:

— Пощусь я, а не соединяю поста с молитвой. Сказано же: род сей изгоняется постом и молитвой.

Едем в храм.

Причащались за ранней обедней (в Покровском соборе). Храм был полон, причастников набралось до пяти десятков, пожалуй. Литургию выстоял хорошо, но потом началась давка, и к Святым Тайнам я подошел смущенным, утешая себя «обещательной» фразой священника: «Отпускаются все грехи рабу Божьему Владимиру». Накануне же, на всенощной, душа ив самом деле пережила нечто вроде «благорастворения воздухов» (хотя народу было не менее и — опоздав к началу на полчаса — мы вынуждены были остановиться у самых дверей).

Nota bene: и в субботу, и в воскресенье сталкивался почти в yпор с механиком из НОДХа.

Олечка утром жаловалась на горло, и дома сомнений не осталось: больна. Но я нечаянно уснул после завтрака (все утро вел себя нехорошо). Проснувшись через полчаса, чувствовал себя кругом виноватым. А Оля и обиделась, залезла с головою под одеяло, уже совсем больная. И расплакалась, когда я сказал неловкое слово. Прямо горе! Я попарил ей ноги в горячей воде, заварил липового чаю и напоил ее с медом. Раскраснелась, заулыбалась, глазенки заблестели, и — уснула (ненадолго, правда).

Беда с нею — хочет ехать со мною на работу. Скажу: нельзя! — плачет.

Вечером в котельной: все-таки убедил Олечку остаться. Едва она это поняла, как сразу преобразились лицо ее и голос: исчезло больное и капризное, заструилось нежное и сострадательное…

Утром, по пути на работу, зашла в котельную мать и выговорила мне раздраженно, что мы — уморим младенца. Ей непонятен и жуток своей непонятностью пост… Я не осуждаю: в ее лице — весь пролетариат; как бы высоко он ни поднимался по лестнице благополучия, древнему своему лозунгу он не изменит: «хлеба и зрелищ» (во времена скудные, времена «тощих коров» — просто «хлеба!»). Вообще, коммунальная квартира № 2 мне напоминает желудок: здесь много и охотно говорят о еде. Готовят, кстати, довольно невыразительно и однообразно. Но сытно.

Получили письма из Москвы. Валя, оказывается, вступила в союз писателей; не потому ли она молчит, стесняясь нового своего положения? Завтра поспешу написать ей, утешить, сколь возможно.

У нас гостила Наташа; я напоил девочек чаем и заболтал совершенно. Закончили спором о музыкальном слухе. Девочки доказывали, что это есть способность помнить и воспроизводить мелодию, я — что это способность слышать гармонию вселенной, что умение воспроизводить и помнить суть только свойства слуха, далеко его не определяющие, иногда даже отсутствующие.

Неужели это от поста я стал так невыдержан, что после ночи в котельной целый день не могу прийти в себя?… вряд ли, скорее всего, это весна и усталость.

Чувствуя предательскую слабость в ногах, будучи подвержен временами легкому головокружению, поехал все-таки в библиотеку. Но книг не получил: заведующая книгохранением, едва завидя меня, даже поздороваться не дала, замахала руками: нет, нет! сегодня мы не выдаем! не могу, занята! Я был ошеломлен и, без того туго соображая, не издал ни звука, повернулся и отправился вниз. Очевидно, странен был мой вид, если она выбежала вслед на лестницу и прокричала, чтобы зашел в четыре часа. Увы, в четыре я должен быть дома — но сочинить фразы не смог, повернул голову, держась за перила, и сказал только (ясным и звенящим голосом):

— Благодарю…

Про Бориса Сучкова, чуть ли не главного идеолога соцреализма, Михаил Павлович, который его тесно знал, рассказывал, что тот понимал, что пишет чепуху… Есть психология этого феномена (советского sui generis): «мол, мы же с вами понимаем, для чего это пишется, делается, говорится… мы же с вами — умные люди» — но постепенно складывается картина, в которой эти «компромиссы», свиваясь и множась, отводя истине лишь редкую дружескую беседу, вырастают в главный двигательный интерес жизни, которому служится денно и нощно, ибо бытовые преимущества, с ним связанные, безпредельны в своей мелочности.

Расписался я — за счет ближнего… «А судьи — кто?… » Сам — грешен редкой, тропически пышной болезнью; «провинциальный снобизм» — вот мой диагноз. В столицы я пишу с поучающим смирением человека, обитающего в пустыне, в провинцию — с небрежной властностью столичного литературного льва.

Олечке уступают место в транспорте… Забавно. Причем обычно женщины. И верно — мне, например, надо было бы специально обратить внимание, чтобы увидеть, что Оля — «в положении». Они же — сразу.

Дома Олечка сварила восхитительный «польский» суп (из замороженных овощей); мы пообедали, и я стал собираться в библиотеку. Но уже стоя в дверях, вспомнил, что сегодня же — воскресенье! там будет — Вавилон: студентки в джинсах из угла в угол таскают стопками классиков марксизма, нигде не повернуться, библиотекарши злы и сварливы, а дома — так уютно, так жалобно посматривает на меня Олечка… Я остался, лег с книгой Лосева на новую софу под два пледа и — уснул…

Я включился в работу и — выключился только в первом часу пополуночи… Я — бездельник, и, кажется, это все же большой порок, ибо жизнь неотвязно предлагает мне именно физическую работу, а я не устаю раздражаться и чувствовать себя заколдованным принцем; упрямство — на упрямство, и я знаю, что проиграю это безсмысленное пари; есть только один выход — смирить гордый дух, и только тогда можно будет надеяться на награду… когда эта награда будет не то чтобы не нужна, а скорее — безразлична…

Живем пока (в новом доме) без штор и запоров; нынче утром помолились украдкою, но ведь рано или поздно все равно надо будет «открываться»! Да и правило, читаемое спешно и с оглядкою, выглядит более обузою, чем радостным долгом.

День, полный хозяйственных хлопот… Олечка тоже теряется в суете. Жалея, я стараюсь быть рядом, на подхвате. Даже обед готовили вдвоем. Правда, вначале Оля раздраженно-заботливым голосом отсылала меня к столу: «иди, мол, почитай, позанимайся, а то меня совесть мучает — таскаю тебя за собою целый день», — но меня тоже мучила совесть бросить ее в заботах этого странного дня, и я вложил свою лепту.

И только всенощная преобразила Олечку: она стала таинственно красива, исчезла дневная грубость черт (тогда она бывает похожей на отца), явилось изящество выражений и такая грациозность в движениях, что и не подумаешь, что этот изысканный цветок вырос в коммуналке, на общей кухне.

Возвращаясь из храма, мы ждали автобуса на остановке против клуба, у которого собиралась молодежь: нынче танцы… Я мрачно разглядывал лица, позы, движения. Все грубо, пахнет конюшней. Где же прелесть юности?… Впрочем, эта «прелесть» — в обаянии невинности, а она нарушается не только физиологически. Оргийный характер современных танцев опознается уже в безстыдно-обнаженном «половом» рисунке движений.

Я сегодня не брал книг в руки… И, глазея на двух девушек, по-деревенски любезно обменивавшихся тумаками с юношей в застиранных джинсах и мятом кожаном пальто (причем все трое ежесекундно надламывались в суставах, а парень время от времени подрагивал всем телом — в предвкушении танцев), я подумал вдруг с раскаянием, что сострадание — вот ключ к загадкам мира.

Прошедший день был тягостен — в самодовольном рефлексировании, т.е. дурных мыслях о ближних… Томительность поверхностных переживаний спала только после всенощной в Покровском соборе. Вечер был ясный, солнце даже еще не село, когда мы выходили из храма — оно висело в тонкой путанице по-апрельски голых ветвей над церковным двором неярким желтым кружочком…

В котельной: ночь пропала… Пришел Олег, бригадир, и сидел у нас до утра — сначала смотрел телевизор (и я с ним, увы!), потом включил радио, объяснив, что начались передачи для Сибири. Услышав смех из репродуктора, я подошел поближе, потом и на стол сел, чтобы послушать, чему там смеются. Увы, было время плача, а не смеха, ибо в ту же минуту в дверях кабинета показалась Олечка. Грозен был вид ее: припухшая со сна и всклокоченная, как эриния, в праведном гневе забывая приличия, она надвинулась на меня, «как Божия гроза», воплощенный укор, и стальным голосом произнесла (Олег, стоявший рядом, как-то скорчился, я даже перестал его замечать): «Как тебе не стыдно, Володя? Всю ночь телевизор смотрел, а теперь еще и радио! Почему ты ничего не сделал?… » Я быстро потушил это гневное пламя, просто Олечку надо было окончательно разбудить, и через пять минут она — своим прежним мягким голосом — ужасалась себе (я затащил ее обратно в кабинет): «Как я теперь выйду?… ». Но Олег благоразумно исчез «по-английски».

Кончается Великий пост… Был искушаем и искусился. Печально недоволен собою, хотелось бы на Страстной быть построже в мыслях.А письма мои — что за страсть к поучению! горе мое… В послании к Валере писал: мне кажется, я считаю, по-моему, на мой взгляд — истощил все лексические средства, но горю вряд ли помог. Словечки эти выскакивают из речи, как пробки из воды, а сама она льется — как будто пифия, сидя на треножнике, с полузакрытыми глазами и покачиваясь, нашептывает и выстанывает слова — чужие, одержимые, вопящие…

Вчера уснули, не помолившись. Когда у меня стали слипаться над книгою глаза, я заподозрил, что сейчас усну, пожалуй, до утра, не найдя в себе сил нарушить сладкое обаяние надвигающегося сна. И теперь, благодаря нечаянному озарению Олечки, я знаю, что во мне обрадовалось этой мысли — нет, даже не мысли, предчувствию «не-молитвы», и — не обрадовалось, мигнуло просто, так быстро, так мимолетно — облегчением, что можно было и не заметить этого мгновенного чувства. И я «не заметил», уснул… Уснул — уже целый год, изо дня в день, испытывая на себе ничем не заслуженную благодать молитвы, и — неблагодарный — не помня о радости, ниспосланной утром, вечером снова колеблюсь, решаясь на молитву. Я бы хотел превратить ее в привычку, а она все равно — подвиг.

В котельной: я сменил Олечку на лежанке около восьми часов вечера, а поднялся (сам, но с трудом) в половине одиннадцатого. Она уговаривала меня соснуть еще часок, но я видел, что глаза у нее уже щурятся от усталости. И впрямь: она уснула мгновенно. Пока я спал, в ней произошла перемена — слетела суета последних дней, исчезло озабоченное выражение лица, и я снова увидел моего милого друга: закрывая глаза, она бормотала с уверенностью: «Я так тебя люблю… ».

… Как ни странно, но голода я не чувствовал. Выключил котел, прочитал «полунощницу», полистал немецкий детектив. Но отложил его страниц через десять, потому что по всему телу забегали мурашки — не от сюжета, от собственной доступности темным силам. Да, этот ужас, иногда охватывающий меня почти без повода, есть прежде всего сознание какого-то внутреннего согласия (и заранее — безсилие!) на появление и власть «бесов воздушных». Этот страх был задавлен моим детским атеизмом и безчувственностью в юности, но он был и тогда, а теперь всегда осознан, всегда потрясает до глубины существа. И я понимаю, что у меня нет и не было защиты против вторжения этой грубой силы, но кто-то властно хранит меня: и только в этом страхе начинаю я чувствовать слабый отблеск благодарности — первое, пожалуй, истинно религиозное ощущение моей души. И в детективе мне достаточно обыкновенной интригующей фразы: «он знал, кто этот человек», — чтобы меня пронзила холодная молния озноба.

В Великий Четверг были на Всенощной в Покровском соборе; храм был полон — даже в притворе, до самых дверей, стояли плечом к плечу. Мы втиснулись на несколько шагов в эту молчаливую толпу — как раз читали Евангелие — и зажгли свои свечи. Несколько минут рассеяния я привыкал к обстановке, «внутренняя» моя успокаивалась, разглаживаясь и уступая место новым, важным впечатлениям, — запел хор. Я поднял глаза: на солее медленно двигались священники и диаконы в черном (служил Владыка), знакомые их лица были полны иной торжественности — и так было странно смотреть из полутемного притвора в светлый (к вечеру выглянуло солнце) и светлозвучащий храм, так чудно было молчание вокруг (потом старушки разгомонились и бранились даже), что, уловив несколько слов из пения и поглядев на установленное на «кафедре» Распятие, я сладко похолодел. Неописуемое чувство владело мною несколько мгновений, я воспринимал вдруг и все сразу: бабушек возле, торжественный чин службы, невнимательную свою жизнь, Евангельское событие дня — и был потрясен реальностью Бога, о муках которого — или о чем еще? — всхлипывала рядом, тыкаясь в темную стену, крохотная старушка… После службы мы, медля, обошли храм; нечаянно, не видя друг друга, приложились к иконе преп. Серафима и вышли, умиренные, полные радости и раскаяния.

И больше в храм не попали; более того — в пасхальную ночь оба были на дежурстве.

Олечка эти дни тиха и прекрасна.

Хотя решено было идти на Всенощную, мы, не сговариваясь, продолжали в странном упорстве свои занятия, и вот уже прошли все сроки… Но все-таки едем, потому что по опыту знаю, что вечером охватит уныние и не будет от него спасения, если хотя бы не поглядим на церковные маковки.

Что за удивительная связь: Творец миров и жутких тайн природы, величественная жизнь вселенной, дыхание соборной деятельности церковного человечества и — наша, моя лень простоять три часа на общей молитве!…

Были у поздней обедни. Ее обыкновенно служит Владыка, так было и на этот раз. Олечке поздняя Литургия понравилась более — она торжественней (и пели на редкость хорошо, такой «Херувимской» я давно не слышал). Я писал Мише, что «во мне — время удаленности и холодных молитв». Это так, и это тем удивительнее, что при входе в храм, едва я заслышал стройный гул хора (допевали третий антифон), горячее, пусть недолгое, чувство близкого, знакомого и родного родилось в сердце. Эти мгновения почти никогда не случаются в домашней молитве, почти всегда они — церковны.

Олечка читает правило, я шуршу бумажками и вслушиваюсь временами в ее выразительный шепот… я — дома! Вчера вернулся из Москвы.

Владимир и Ольга Данчук во время учебы в литинституте. В поездке в Тулу.
Больше никуда без моей милой Олечки не поеду. Мир тускнеет в одиночестве. И на перроне, увидев прекрасное ее лицо и прыгающую гримаску сдерживаемых слез, я сам едва не заплакал — уже от счастья, от звездной ясности того, что — люблю, что — любим.

В прошлый понедельник, ранним утром, Олечка проснулась от недомогания; мы долго совещались, вызывать ли «скорую»; решились…

И вот — спят обе на софе: Олечка и Лизанька. Вчера привез их из больницы. И первый взгляд был приятием факта: вот какова! — без эмоций. Но теперь, когда стали понятны взору эти ангельские черты, когда с трепетом понял их единственность и вневременность, красота этого крохотного лица поражает меня до изумления, я не могу его видеть долго — без слез.

В минувший вторник окрестили нашу малышку в Покровском соборе; крестил отец Иоанн, восприемниками были Наташа и Володя Щукин. Он приезжал на четыре дня (весьма суматошных), жаловался Олечке на Таню, на меня:

— При Володе (при мне то есть) она одна, а когда мы остаемся вдвоем — совсем другая.

— Мы — женщины, — улыбнулась Олечка, — при Володе она такова, какой он ее видит, и — при тебе…

Щукин только головой покачал и уехал — после «многого глаголания».

Подходил покачать Лизаньку (забезпокоилась). Наклоняясь, пел полушепотом (Олечка спит): «Баю — баюшки — баю, баю Лизаньку мою… » — и всматривался в ее крохотное личико. Подумал: «вырастет… » — и, кажется, понял, насколько младенческое лицо отличается от «взрослого»: это просто другой тип.

Днем обычно Лизанька спит мало. Нынче же мы ее вывезли на балкон, так она так уснула, что мы не могли добудиться ее к вечернему купанию. Стоим оба над коляской, смотрим — спит… Оля, страдальчески поджимая губы (голова болит):

— Это еще не жизнь!… посмотри только…

Я не понял:

— Жизнь и — прекрасная!

Она покачала головой:

— Отсветы только…

Перед купанием, оказывается, положена воздушная ванна: лежат обе на софе, Лизанька выбивается из пеленок, нелепо-некоординированно машет ручками, Олечка ловит ее за призрачные пальчики, оберегая личико от этих неосторожных движений:

— Посмотри на нас… посмотри-ка… мы исполняем «танец пальцев»!

И так же медленно, не поднимая головы, склоненной над младенцем:

— Ты знаешь… у младенцев — совершенно безумные лица… безумные для мира…

И тихонько зовет:

— Елизавета-а!… что ты видишь, «чистая сердцем»?

Поднимая ко мне прекрасно-счастливое лицо:

— Как ты думаешь, что означают эти движения в вечности?

Я молчу, замирая, но она снова склоняется над Лизанькой и отвечает сама:

— Не знаю, что означают… но в них такая чистота…

Петровский пост прошел нескладно… Началось это давно, с новой квартиры, когда суета поднялась волною выше головы. Наши усилия «оцерковления» впервые отошли на второй план. А требовалось только одно: сразу и решительно определить, что — главное. Мы же, вечные «бездомники», решили сначала «устроиться», забыв, что из этих «устроений» и состоит жизнь, т.е. окончательно «устроиться» — в принципе невозможно. Лукавый ленив платить «по уговору»: мы отошли от церкви, но так и не устроились.

Олечка мягко простилась с матерью, сказав, что мы идем — в храм, спросила: «Ты не сердишься?» — и поцеловала, уходя. То ли наша решимость жить по-своему, то ли суеверие, свойственное всем атеистам, удержали мать от сцены, сказала только: «Возвращайтесь скорее, пирогов вам напеку… ». Лизанька в церкви — не пикнула, даже когда лежала на ступеньках амвона — только таращила свои круглые и прекрасные глазки, а во дворе вновь уснула. Какими счастливыми мы возвращались из церкви (я попросил батюшку исповедовать меня, было уже невмоготу — и давно) !

Возили Лизаньку на прививку. Совесть мучает — стоило ли? Брали кровь из пальчика — из этого прозрачного пальчика?! — потом шприц с длинной и толстой иглой… Уже выйдя из больницы, я почувствовал спазмы в горле, хотя Лизанька (и Олечка!) перенесла все эти операции довольно мужественно. Но нет сил смотреть на это. И я с ужасом вглядываюсь в туманную вереницу будущих болезней, недомоганий, врачей, иголок…

Шеф высказал претензию ко мне: на работе, мол, книг читать не положено. Я вспыхнул, но промолчал, посчитав недостойным принимать решения под влиянием раздражения (хотя в ту же минуту решил уволиться). В обед поехал за питанием для Лизаньки, посоветовался с Олею — она одобрила. И после обеда, с легким сердцем, уже перекипев, я подошел к шефу с заявлением. Верно, он не ожидал такой реакции… Вообще-то я читаю не совсем «на работе» — это просто невозможно, я читаю во время перекуров или общей болтовни, под нескончаемый говорок сплетен, пересудов, анекдотов; так что это не столько криминал, сколько раздражение нервов — «не как все». Эта ситуация мне знакома с ранней юности. Вежливый и исполнительный — не столько по характеру, сколько по удобству общения (принцип «наименьшего трения») — я всегда вызывал раздражение окружающих именно этим «не как все»… Пока — тема «ушла в песок», шеф был смущен.

На работе шеф как бы невзначай вернулся к теме:

— Чего ты испугался?… если есть свободное время, нет работы — читай себе…

Эти слова я принял, как формальное разрешение, и в пятницу прочитал около сотни страниц из Hesse.

Но мой рай, конечно, дома. Я ухожу в семь и возвращаюсь в шесть — полсуток провожу «вне» и иногда дичаю, впадаю в уныние и возвращаюсь домой с тяжелым сердцем. Но стоит только обменяться несколькими словами с Олечкою, поиграть с Лизанькою — и я оживаю. И даже то, что в эти «домашние» часы читать мне приходится чаще всего на лестничной площадке, куда я увольняюсь под предлогом «покурить», хотя на самом деле иногда мне просто хочется хоть одним глазом заглянуть в книгу — даже это никогда не вызывает ни обиды, ни раздражения.

Лизанька опять начала плакать перед сном — без причины и подолгу, но так настойчиво, что нам чудится в этом что-то мистическое. «Плохие мы молитвенники», — с горечью говорит Олечка, и я невольно соглашаюсь с нею. Более того дня, как Лизанька явилась на свет, всегда, делая что-то недолжное, я думаю о ней, а вначале просто боялся приближаться к ней с нечистой совестью: чуть ли не физически ощущал то мощное излучение младенческой чистоты, от которого не оставалось во мне ни одного укромного уголка.

Причастили Лизаньку. Перед тем, как нам ехать, вдруг навалилось столько проблем, что порою то у меня, то у Олечки вырывалось: «Может, отложить?… ». Безпорядок, душевная неготовность, общее смятение (мятеж!) — будто что-то невидимое сорвалось и затанцевало над зеркальной гладью вод, смущая и потемняя поверхность, взметнуло мелкие брызги, заметалось в маленьком лихорадочном вихре: «не надо!… ой, больно!… не надо!… » — «Едем!». Едва выговорилось это с возможной решительностью, как улеглось все в душе, стало простым, ясным и легко исполнимым. И столько дел уложилось в полтора часа, что я вспомнил Иисуса Навина, остановившего солнце. Чудо — так мы приняли это причастие. Рабочий день встретил с чугунной головой. Работы не было, но я не мог ни читать, ни писать — постоянная толкучка около, все маялись в ожидании конца смены. И я убивал время газетами и телевизором. То есть нарушил все свои постовые «табу» и крепко приуныл. И вдруг подумал: расскажу все Олечке, она пожалеет и простит. Так вспомнилось ее милое, постоянно-прекрасное лицо — от рождения Лизаньки не видал я на нем следов раздражения, уныния или скуки; оно бывало печально, но как-то бегло, вскользь, ибо Лизанька опять требовала внимания к себе, участия и улыбки, и Олечка, склонясь к кроватке, улыбалась ей с такою готовностью счастья, что мне оставалось только удивляться — так вспомнился мне домашний мир, что я повеселел, ощущая себя уже за чертой прощения.

День был прямо «пушкинский» — зимний, солнечный, но мы его не заметили… Лизанька безпокоилась всю ночь. В пять утра я сменил Олечку. Бродя по комнате, качал маленькую девочку на руках под «Ноченьку»; она уже спала, но иногда почему-то протяжно гудела, и я все бормотал слова песни, борясь со сном…
И вот, очнувшись от очередного мгновенного забытья, я взглянул на маленькое личико, прижавшееся к моему плечу, и был врасплох застигнут вдруг открывшимся лицезрением: в круглом носике, спящих глазках, чуть заметных бровках, в тугих щечках, во всем, в каждой черте, тихо сияла… я не помню, какое из двух слов пришло на ум первым, но они слились в моем впечатлении в какую-то нерасчленимую пару: совершенство и завершенность. В сонном моем существе засветилась необъяснимая радость, о которой я помню смутно только несколько слов «около»: «… Ангел Божий… неужели это может исчезнуть?… » Ангелоподобие мира стало не только желанным, но и наличным.

В субботу мы вдвоем с Олею ездили к ранней обедне — «родительская» (не потому ли мать согласилась посидеть с Лизанькою?). Храм был переполнен, потрясающе прозвучала всенародная «вечная память» (гениальная мелодия). Слова глубокие и трепетные хранила память во весь день: «яко земля еси и в землю отыдеши, аможе вси человецы пойдем… ». При выходе случилась давка, но все обошлось.

Денег своих у нас уже нет (последнюю пятерку отдал Паше на подарки женщинам), я занял у матери и, как и предсказывала Оля, вынужден был задуматься над вопросом: «Куда же вы деньги деваете?» — «пропиваем», хотел сказать я, но догадался, что это не очень остроумно, и сказал только: «Значит, у вас нет? Извините… ». Но деньги у нее были, она догнала меня в коридоре, затащила вновь в свой кабинет и дала три рубля (я просил десять): «остальное — дома». Я поблагодарил, но добавил: «Простите, мне, в принципе, все равно — я могу спокойно и с интересом выслушать лекцию на тему «надо жить по средствам», потому что я, признаться, не только не знаю, но и не интересуюсь, как и на что тратит деньги Олечка. Ей это забавно? — пусть. Ведь и у вас, и у меня она — одна. Может она на нас рассчитывать?… А между тем она уже сейчас предпочитает занимать у чужих людей. Неприятно ведь, правда?». Она заторопилась, путаясь в тех же словах, что тут ничего обидного нет, что надо жить по средствам, но, очевидно, мое замечание ее задело, потому что дома сунула мне деньги тайком и сказала шепотом: «Вот, тут пятнадцать — хватит?».
И смешно, и грустно. Отношения с тещей у меня не сложились — вернее, поломались окончательно с того рокового дня, когда она, узнав, что мы ходим в церковь, кричала нам: «Лучше бы вы водку пили!».

«Подобает убо всякому человеку христианину трижды в лето причащатися пресвятых Христовых Таин… » («Книга глаголемая Златоуст»). В прошлом веке, если не ошибаюсь, обязательным было четырехкратное в году причащение (для чиновников). У нас с Олечкою выходит шесть и более раз.

Звонили Гоголеву: чудо! он хочет креститься и зовет меня в восприемники. Я буду «крестным отцом» человеку, открывшему мне мир Православия… Послали ему 20 рублей: мне показалось, что он жалуется на материальные трудности. Беру отпуск и в котельную, кажется, более не вернусь. Нас зовут в Могилевку — жить, а работать буду пастухом.

В Чайковском мы прожили две недели (и пять дней у Миши в Воткинске). Встретили нас хорошо, без нареканий. Правда, в первый же день чуть не поссорились за ужином из-за отвлеченностей: поспорили о «всеобщем образовании» («государственный идиотизм», — сказал я). Видно, что отец прямо убит (уж не напуган ли кем-то? уж не вызывали ли его для «беседы»?). Поразительное сходство с тещею. Тоже подозревает меня в антигосударственной деятельности. «От вас, — говорит, имея в виду верующих, — всего ожидать можно». И в завершение разговора: «Тяжело жить с тобою под одной крышей, Володя… ». Аргументов не слышит, не воспринимает, просто отторгает, как «чужое». Мать же, оставшись одна, сказала:

— Говорят, с кем поведешься, от того и наберешься… Жила бы я с вами, тоже, наверное, стала бы молиться.

— Хорошо бы, — со вздохом отвечал я.

Даже на Лизаньку они смотрели с плохо скрываемой жалостью, как на «обреченную», и оттого как бы не допускали ее к «сердцу» — ни восторга, ни умиления, ни законной — по «закону крови» — внезапно вспыхивающей любви к внукам, так как-то…

Общаясь с друзьями и единомышленниками, мы незаметно для самих себя превратились в какой-то «плавучий остров» в мope «чужого». В самых мелких наших отношениях: к еде, одежде, к детям, к труду или учению, к телевидению и прессе — куда ни кинь! — мы оказываемся настолько непохожими на «обыкновенного советского человека», что глядимся кричаще уродливой оригинальностью на их фоне (несмотря на предельную скромность нашего бытования).

Зато у Миши — прямо как «в родном семействе». Мы оттаяли от конфронтации, которая ощущалась даже в молчании, дни и ночи проводили в нескончаемых разговорах о литературе, о Церкви, о детях. Теплый дом, теплые люди, доступные слову… Странно складывается жизнь, друзья нам заменяют родных, и это как-то так естественно, что я бы и не заметил «подмены», если бы не подозрительное недоумение тещи и родителей: как это — друзья? как это можно ездить в гости не к брату, не к сестре, а к другу? «зачем вы им нужны»? Это — из другого мира. Такой вопрос мне бы никогда и в голову не пришел.

— Нам… рады… — пожимаю я плечами.

— С чего это? Подумаешь, радость — корми, пои…

На Покров приезжал Миша. Мы приняли его, как последний привет лета. Сутки он прожил у нас и уехал, не договорив, не додумав, не переварив всего — но отрадно было видеть вдумчивое лицо старинного друга, внимательно нежное отношение к нам и заботливость, полную любви… Мы избалованы роскошью дружеских отношений, не поэтому ли столь грубым и холодным нам кажется «мир»?

Олечка наткнулась на письмо отца к теше (оказывается, летом они пытались переписываться). Пишет ужасное: «Я откажусь от сына… если сделается попом — будет мне враг». Олечка загрустила, а я упражнялся в остроумии на эту тему (помилуй мя, Господи).

Оля написала Ирине:

«… сейчас вы переживаете трудное время. Помоги вам Господь. Кажется, святой Серафим Саровский говорил, что если мы совершим дело, угодное Богу, то неизменно наступают сильнейшие искушения для нас. И они служат как бы знаком, что дело наше принято Господом. В день нашего венчания у нас с моей мамой произошло такое столкновение, что она просто выставляла нас из дома. Мы долго ходили в тот вечер по таким чужим улицам такого чужого города, и я помню, что отчаяние вдруг сменилось состоянием удивительного счастья и уверенности в бытии Божием. Ведь сопротивление и есть доказательство этого бытия. Невозможно с таким упорством не принимать того, чего нет. «Мама, неужели тебе все равно — что ты умрешь?» — спросила я. «Да, все равно», — а у самой задрожал голос, и на глаза навернулись слезы.

Меня с каждым днем все больше и больше поражает таинственность каждого мгновения и каждой Божьей твари. Сегодня я обняла Лизаньку и вдруг услышала, как стучит ее сердце — так громко, упруго, крепко. Кто же Тот, Который завел этот таинственный механизм? откуда пришло и куда уйдет это маленькое существо? Невозможно понять абсолютно ничего, разве что постараться забыть и перестать обращать внимание на рождение, на смерть, на рост, созревание, старение.

Милая Ирочка, я тоже ничего не могу объяснить моему кровно родному и мучительно чужому духовно существу — моей матери. Кто-то из Святых отцов сказал, что человек ничего не услышит, пока Дух Святой не напишет в его сердце священных слов: Спаситель, Богородица, Святая Церковь и прочих. И насколько раньше я бывала пьяна разговорами и спорами с противными, настолько я сейчас немею пред ними. Надо по-младенчески любить их, наших врагов, потому что все мы, праведные и грешные, верующие и неверующие, созданы по образу и подобию Божию».

На работе перетаскивали шкафы — из одного кабинета в другой… Чудится ли мне? поднявшись на пронизанные солнцем этажи из своего подвала в пыльных синих халатах, мы, четверо совершенно разных мужчин — «студент», т.е. я, «пенсионер» Михалыч, и двое горьких пьяниц, из которых один — «невольник несчастной страсти», шофер и опытный автослесарь, ниспавший к нам в подвал из совершенного безволия, другой — классический неудачник, ничего не умеющий, ничего не желающий, завистливый и озлобленный, оживающий только после «стакана» и только для того, чтобы с монотонной и маниакальной страстью пересказывать свои неудачи, — мы, чудилось мне, не принадлежали этому «чистому» миру нормальных людей, веселых и озабоченных, деловито снующих по коридорам. Как парии, мы не смешивались с этой разноцветной толпой, как ни храбрились, то покрикивая при переноске, то грубовато советуя, как и куда передвинуть мебель. И посматривали на нас — врачи и больные, медсестры и даже санитарки — хоть и с любопытством, но как бы издалека. Неужели «подсобный рабочий» — это так низко? И вернувшись в «столярку», низкое, подвальное помещение, заваленное досками, опилками и никому не нужным хламом, залитое вечно-желтым электрическим светом нескольких пыльных лампочек, мы как бы почувствовали облегчение «возвращения восвояси». Даже лица обрели нормальное выражение «просто людей», со своими чувствами и мыслями, не то, что там, «наверху» — как ошеломленные «недочеловеки», примитивные носители грубой физической силы, недоступные даже сочувствию…

И когда меня через некоторое время, уже одного, снова послали «наверх», я — удивляясь себе и даже слегка осерчав — снял мешковатый халат, как клеймо каторжанина, подвернул рукава рубашки и, сунув руки в карманы брюк, насвистывая, отправился в путь по лестницам, невольно ища во встречных взглядах уничтожающего подозрения: «не наш?… ».

Рассказать Олечке?… Не поверит.

Светлое Христово Воскресенье, около полуночи… Вечером прошел ливень с глухою грозою и ослепительными бликами, и сейчас на улице тепло, пахнет летней свежестью.

Хоть и легли мы вчера поздно, дружно, всем табором, встали ехать к семичасовой обедне. Но — заблажил Сима, потом Лизанька, едва я вывел ее на улицу, раскашлялась на утреннем ветерке, и в храм уехали только Олечка и Людочка. Мы с Наташею терпеливо дожидались их возвращения, чтобы разговеться сообща. Долго обедали, потом я проводил Наташу с детьми домой и, вернувшись, застал моих милых спящими. Прилег и сам… Так незаметно добежал день до вечера. Я только что постирал и теперь свободен (Оля с Лизанькою уже спят). Лениво подумываю о полубутылке кагора, что принесла Наташа (не допили за обедом) …

Слушали Моцарта. После долгого поста — такое упоительное наслаждение.

За пост и мы, и Лиза отвыкли от музыки, и теперь она действует, как пенящийся кристально холодный водопад горной речки: перехватывает дыхание, кружит голову до — мгновениями — потери ориентации.

«Приглядывайтесь к старушкам, — сказал мне недавно один знакомый священник, — прислушивайтесь к ним. Они — свидетели другого мира, единственные уже, от кого можно еще о нем узнать, и их становится все меньше». Он прав, их — все меньше, ибо нынешние бабушки уже плоть от плоти «новостроек и трудовых побед», их память скудна и мелочна, их сердца — без опыта, и в небо смотрят они теми же непонимающими глазами, что и их внуки-пионеры. Тысячелетний опыт народа, во всех мыслимых скорбях прожившего Евангелие «от корки до корки» и только пару-другую десятков лет назад со смертным вздохом выпустившего его из рук на дне расстрельного рва, многовековая мудрость их народа для них — странным образом уцелевший предрассудок. Они «невинны», как дети, и столь же недоступны голосу разума — логика их зияет такими провалами, что кажется, душа и не ночевала в этих телах. До смертного часа они верят в свою непорицаемость, и слово «грех» исчезло из их языка. Они прожили трудную жизнь и почему-то гордятся этим, вместо того, чтобы понимать и благодарить. Они уживаются со всем: с пьянством, воровством, обманом, матерщиной и побоями — только не с мыслью о Боге. «Лучше б вы водку пили, чем в церковь ходить», — сказала мне с искренним упреком одна пожилая женщина. «Лучше» — ибо это понятнее.

… я ожил тогда… и все ожило вокруг меня, получило значение, обрело связность; рассыпанный, как мозаика калейдоскопа, мир, в котором узница-жизнь только «сейчас и здесь», проникся световыми пунктирами телеологических энергий, милосердных, но неотвратимых… Вот тогда я начал учиться — слушать, думать, говорить. Даже — видеть! Уж на что мини-юбки были приятны взору, как благосклонно я следовал глазами за ловкой фигуркой в обтягивающих джинсах, но и это получило свое отрезвляющее значение: это был приговор поэзии. Тайна «милого», тайна нежности покидала мир, отступая перед этой детски хвастливой сексуальностью. И тогда я услышал, что в голосах женщин исчезли оттенки, обертоны, что рождаются в глубинах стыдливости и хранятся «стеснительностью» (в обоих смыслах) — они стали однозвучны, как ударные инструменты. Я понял, что необратимо исчезла грация походки — тысячелетия мужскому взгляду было неведомо, как раздвигаются — в шаге — ноги женщины на улице («как лебедушка плывет»), и невольное, но неотвязное сравнение с табуном кобылиц приходит на ум в толпе: этот цокот каблучков, подрагивающие икры, мелькающие коленки… Обнажив ноги, женщины как будто «развязали» руки — жесты утратили свою половую «привязанность» и стали как бы сами по себе, грубы, отрывисты, вульгарны. Психологическая «проституция» (осквернение) женщины завершается на наших глазах.

Уже утром, выйдя из дома (и опаздывая, по обычаю), чувствовал себя нехорошо, безрадостно. Думалось о безвременной смерти. И смерть казалась такой неуютной разорительницей. И во время обеда — дома — не рассеялся. И вечером. И Оля сказала после вечернего правила:

— Молюсь, чтоб умереть первой. Ведь вместе, наверное, не получится…

Только за книгою о Преподобном Серафиме отступила эта безрадостность. И Ангел-Лизанька в своей кроватке!

В воскресенье причащаемся.

1836
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
3
Пока ни одного комментария, будьте первым!

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru